"А собака-то все еще лает", — подумал Обломов, оглядывая комнату.
Вдруг глаза его остановились на знакомых предметах: вся комната завалена была его добром. Столы в пыли, стулья, грудой наваленные на кровать, тюфяки, посуда в беспорядке, шкафы.
— Что ж это? И не расставлено, не прибрано? — сказал он. — Какая гадость!
Вдруг сзади его скрипнула дверь, и в комнату вошла та самая женщина, которую он видел с голой шеей и локтями.
Ей было лет тридцать. Она была очень бела и полна в лице, так что румянец, кажется, не мог пробиться сквозь щеки. Бровей у нее почти совсем не было, а были на их местах две немного будто припухлые, лоснящиеся полосы, с редкими светлыми волосами. Глаза серовато-простодушные, как и все выражение лица, руки белые, но жесткие, с выступившими наружу крупными узлами синих жил.
Платье сидело на ней в обтяжку: видно, что она не прибегала ни к какому искусству, даже к лишней юбке, чтоб увеличить объем бедр и уменьшить талию. От этого даже и закрытый бюст ее, когда она была без платка, мог бы послужить живописцу или скульптору моделью крепкой, здоровой груди, не нарушая ее скромности. Платье ее, в отношении к нарядной шали и парадному чепцу, казалось старо и поношено.
Она не ожидала гостей, и когда Обломов пожелал ее видеть, она на домашнее будничное платье накинула воскресную свою шаль, а голову прикрыла чепцом. Она вошла робко и остановилась, глядя застенчиво на Обломова.
Он привстал и поклонился.
— Я имею удовольствие видеть госпожу Пшеницыну? — спросил он.
— Да-с, — отвечала она. — Вам, может быть, нужно с братцем поговорить? — нерешительно спросила она. — Они в должности, раньше пяти часов не приходят.
— Нет, я с вами хотел видеться, — начал Обломов, когда она села на диван, как можно дальше от него, и смотрела на концы своей шали, которая, как попона, покрывала ее до полу. Руки она прятала тоже под шаль.
— Я нанял квартиру, теперь, по обстоятельствам, мне надо искать квартиру в другой части города, так я пришел поговорить с вами…
Она тупо выслушала и тупо задумалась.
— Теперь братца нет, — сказала она потом.
— Да ведь этот дом ваш? — спросил Обломов.
— Мой, — коротко отвечала она.
— Так я и думал, что вы сами можете решить…
— Да вот братца-то нет, они у нас всем заведовают, — сказала она монотонно, взглянув в первый раз на Обломова прямо и опустив опять глаза на шаль.
"У ней простое, но приятное лицо, — снисходительно решил Обломов, — должно быть, добрая женщина!" В это время голова девочки высунулась из двери. Агафья Матвеевна с угрозой, украдкой кивнула ей головой, и она скрылась.
— А где ваш братец служит?
— В канцелярии.
— В какой?
— Где мужиков записывают… я не знаю, как она называется.
Она простодушно усмехнулась, и в ту же минуту опять лицо ее приняло свое обыкновенное выражение.
— Вы не одни живете здесь с братцем? — спросил Обломов.
— Нет, двое детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому году да девочка по шестому, — довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо у ней стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле ходит, и то в церковь только, прежде на рынок ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то все больше сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
— А Михей Андреич часто бывает у вас? — спросил Обломов.
— Иногда по месяцу гостит, они с братцем приятели, всё вместе…
И замолчала, истощив весь запас мыслей и слов.
— Какая тишина у вас здесь! — сказал Обломов. — Если б не лаяла собака, так можно бы подумать, что нет ни одной живой души.
Она усмехнулась в ответ.
— Вы часто выходите со двора? — спросил Обломов.
— Летом случается. Вот намедни, в Ильинскую пятницу, на Пороховые Заводы ходили.
— Что ж, там много бывает? — спросил Обломов, глядя, чрез распахнувшийся платок, на высокую, крепкую, как подушка дивана, никогда не волнующуюся грудь.
— Нет, нынешний год немного было, с утра дождь шел, а после разгулялось. А то много бывает.
— Еще где же бываете вы?
— Мы мало где бываем. Братец с Михеем Андреичем на тоню ходят, уху там варят, а мы всё дома.
— Ужели всё дома?
— Ей-богу, правда. В прошлом году были в Колпине, да вот тут в рощу иногда ходим. Двадцать четвертого июня братец именинники, так обед бывает, все чиновники из канцелярии обедают.
— А в гости ездите?
— Братец бывают, а я с детьми только у мужниной родни в светлое воскресенье да в рождество обедаем.
Говорить уж было больше не о чем.
— У вас цветы: вы любите их? — спросил он.
Она усмехнулась.
— Нет, — сказала она, — нам некогда цветами заниматься. Это дети с Акулиной ходили в графский сад, так садовник дал, а ерани да алоэ давно тут, еще при муже были.
В это время вдруг в комнату ворвалась Акулина, в руках у ней бился крыльями и кудахтал, в отчаянии, большой петух.
— Этого, что ли, петуха, Агафья Матвевна, лавочнику отдать? — опросила она.
— Что ты, что ты! Поди! — сказала хозяйка стыдливо. — Ты видишь, гости!
— Я только спросить, — говорила Акулина, взяв петуха за ноги, головой вниз, — семьдесят копеек даст.
— Подь, поди в кухню! — говорила Агафья Матвеевна. — Серого с крапинками, а не этого, — торопливо прибавила она, и сама застыдилась, спрятала руки под шаль и стала смотреть вниз.
— Хозяйство! — сказал Обломов.
— Да, у нас много кур, мы продаем яйца и цыплят. Здесь, по этой улице, с дач и из графского дома всё у нас берут, — отвечала она, поглядев гораздо смелее на Обломова.