"Боже мой! Как я должна быть виновата, если мне так стыдно, больно!" — мучилась она внутренне.
А давно ли она с такой уверенностью ворочала своей и чужой судьбой, была так умна, сильна! И вот настал ее черед дрожать, как девочке! Стыд за прошлое, пытка самолюбия за настоящее, фальшивое положение терзали ее… Невыносимо!
— Я вам помогу… вы… любили?.. — насилу выговорил Штольц — так стало больно ему от собственного слова.
Она подтвердила молчанием. А на него опять пахнуло ужасом.
— Кого же? Это не секрет? — спросил он, стараясь выговаривать твердо, но сам чувствовал, что у него дрожат губы.
А ей было еще мучительнее. Ей хотелось бы сказать другое имя, выдумать другую историю. Она с минуту колебалась, но делать было нечего: как человек, который в минуту крайней опасности кидается с крутого берега или бросается в пламя, она вдруг выговорила: "Обломова!"
Он остолбенел. Минуты две длилось молчание.
— Обломова! — повторил он в изумлении. — Это неправда! — прибавил он положительно, понизив голос.
— Правда! — покойно сказала она.
— Обломова! — повторил он вновь. — Не может быть! — прибавил опять утвердительно. — Тут есть что-то: вы не поняли себя, Обломова или, наконец, любви.
Она молчала.
— Это не любовь, это что-нибудь другое, говорю я! — настойчиво твердил он.
— Да, я кокетничала с ним, водила за нос, сделала несчастным… потом, по вашему мнению, принимаюсь за вас! — произнесла она сдержанным голосом, и в голосе ее опять закипели слезы обиды.
— Милая Ольга Сергеевна! Не сердитесь, не говорите так: это не ваш тон. Вы знаете, что я не думаю ничего этого. Но в мою голову не входит, я не понимаю, как Обломов…
— Он сто'ит, однакож, вашей дружбы, вы не знаете, как оценить его: отчего ж он не стоит любви? — защищала она.
— Я знаю, что любовь менее взыскательна, нежели дружба, — сказал он, — она даже часто слепа, любят не за заслуги — все так. Но для любви нужно что-то такое, иногда пустяки, чего ни определить, ни назвать нельзя и чего нет в моем несравненном, но неповоротливом Илье. Вот почему я удивляюсь. Послушайте, — продолжал он с живостью, — мы никогда не дойдем так до конца, не поймем друг друга. Не стыдитесь подробностей, не пощадите себя на полчаса, расскажите мне все, а я скажу вам, что это такое было, и даже, может быть, что будет… Мне все кажется, что тут… не то… Ах, если б это была правда! — прибавил он с одушевлением. — Если б Обломова, а не другого! Обломова! Ведь это значит, что вы принадлежите не прошлому, не любви, что вы свободны… Расскажите, расскажите скорей! — покойным, почти веселым голосом заключил он.
— Да, ради бога! — доверчиво ответила она, обрадованная, что часть цепей с нее снята. — Одна я с ума схожу. Если б вы знали, как я жалка! Я не знаю, виновата ли я или нет, стыдиться ли мне прошедшего, жалеть ли о нем, надеяться ли на будущее или отчаиваться… Вы говорили о своих мучениях, а моих не подозревали. Выслушайте же до конца, но только не умом: я боюсь вашего ума, сердцем лучше: может быть, оно рассудит, что у меня нет матери, что я была как в лесу… — тихо, упавшим голосом прибавила она. — Нет, — торопливо поправилась потом, — не щадите меня. Если это была любовь, то… уезжайте. — Она остановилась на минуту. — И приезжайте после, когда заговорит опять одна дружба. Если же это была ветреность, кокетство, то казните, бегите дальше и забудьте меня. Слушайте.
Он в ответ крепко пожал ей обе руки.
Началась исповедь Ольги, длинная, подробная. Она отчетливо, слово за словом, перекладывала из своего ума в чужой все, что ее так долго грызло, чего она краснела, чем прежде умилялась, была счастлива, а потом вдруг упала в омут горя и сомнений.
Она рассказала о прогулках, о парке, о своих надеждах, о просветлении и падении Обломова, о ветке сирени, даже о поцелуе. Только прошла молчанием душный вечер в саду — вероятно, потому, что все еще не решила, что за припадок с ней случился тогда.
Сначала слышался только ее смущенный шопот, но по мере того как она говорила, голос ее становился явственнее и свободнее, от шопота он перешел в полутон, потом возвысился до полных грудных нот. Кончила она покойно, как будто пересказывала чужую историю.
Перед ней самой снималась завеса, развивалось прошлое, в которое до этой минуты она боялась заглянуть пристально. На многом у ней открывались глаза, и она смело бы взглянула на своего собеседника, если б не было темно.
Она кончила и ждала приговора. Но ответом была могильная тишина.
Что он? Не слыхать ни слова, ни движения, даже дыхания, как будто никого не было с нею.
Эта немота опять бросила в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи в целом мире? Все прочее безжалостно осудит ее, только один он мог быть ее адвокатом, если бы избрала она… он бы все понял, взвесил и лучше ее самой решил в ее пользу! А он молчит: ужель дело ее потеряно?..
Ей стало опять страшно…
Отворились двери, и две свечи, внесенные горничной, озарили светом их угол.
Она бросила на него робкий, но жадный, вопросительный взгляд. Он сложил руки крестом и смотрит на нее такими кроткими, открытыми глазами, наслаждается ее смущением.
У ней сердце отошло, отогрелось. Она успокоительно вздохнула и чуть не заплакала. К ней мгновенно воротилось снисхождение к себе, доверенность к нему. Она была счастлива, как дитя, которое простили, успокоили и обласкали.
— Все? — спросил он тихо.
— Все! — сказала она.