— Что ты, спать хочешь? — спросил он.
У ней стукнуло сердце, и не в первый раз, лишь только начинались вопросы, близкие к делу.
— Нет еще, — с искусственной бодростью сказала она, — а что?
— Нездорова? — спросил он опять.
— Нет. Что тебе так кажется?
— Ну, так скучаешь!
Она крепко сжала ему обеими руками плечо.
— Нет, нет! — отнекивалась она фальшиво-развязным голосом, в котором, однако, звучала как будто в самом деле скука.
Он вывел ее из аллеи и оборотил лицом к лунному свету.
— Погляди на меня! — сказал он и пристально смотрел ей в глаза.
— Можно подумать, что ты… несчастлива! Такие странные у тебя глаза сегодня, да и не сегодня только… Что с тобой, Ольга?
Он повел ее за талию опять в аллею.
— Знаешь что: я… проголодалась! — сказала она, стараясь засмеяться.
— Не лги, не лги! Я этого не люблю! — с притворной строгостью прибавил он.
— Несчастлива! — с упреком повторила она, остановив его в аллее. — Да, несчастлива тем разве… что уж слишком счастлива! — досказала она с такой нежной, мягкой нотой в голосе, что он поцеловал ее.
Она стала смелее. Предположение, хотя легкое, шуточное, что она может быть несчастлива, неожиданно вызвало ее на откровенность.
— Не скучно мне и не может быть скучно: ты это знаешь и сам, конечно, не веришь своим словам, не больна я, а… мне грустно… бывает иногда… вот тебе — несносный человек, если от тебя нельзя спрятаться! Да, грустно, и я не знаю отчего!
Она положила ему голову на плечо.
— Вот что! Отчего же? — спросил он ее тихо, наклонившись к ней.
— Не знаю, — повторила она.
— Однакож должна быть причина, если не во мне, не кругом тебя, так в тебе самой. Иногда такая грусть не что иное, как зародыш болезни… Здорова ли ты?
— Да, может быть, — серьезно сказала она, — это что-нибудь в этом роде, хотя я ничего не чувствую. Ты видишь, как я ем, гуляю, сплю, работаю. Вдруг как будто найдет на меня что-нибудь, какая-то хандра… мне жизнь покажется… как будто не все в ней есть… Да нет, ты не слушай: это все пустое.
— Говори, говори! — пристал он с живостью. — Ну, не все есть в жизни: что еще?
— Иногда я как будто боюсь, — продолжала она, — чтоб это не изменилось, не кончилось… не знаю сама! Или мучусь глупою мыслью: что ж будет еще?.. Что ж это счастье… вся жизнь… — говорила она все тише-тише, стыдясь этих вопросов, — все эти радости, горе… природа — шептала она, — все тянет меня куда-то еще, я делаюсь ничем недовольна… Боже мой! мне даже стыдно этих глупостей… это мечтательность… Ты не замечай, не смотри… — прибавила она умоляющим голосом, ласкаясь к нему. — Эта грусть скоро проходит, и мне опять станет так светло, весело, как вот опять стало теперь!
Она жалась к нему так робко и ласково, стыдясь в самом деле и как будто прося прощения "в глупостях".
Долго спрашивал ее муж, долго передавала она, как больная врачу, симптомы грусти, высказывала все глухие вопросы, рисовала ему смятение души и потом — как исчезал этот мираж — все, все, что могла припомнить, заметить.
Штольц молча опять пошел по аллее, склонив голову на грудь, погрузясь всей мыслью, с тревогой, с недоуменьем, в неясное признание жены.
Она заглядывала ему в глаза, но ничего не видела, и когда, в третий раз, они дошли до конца аллеи, она не дала ему обернуться и, в свою очередь, вывела его на лунный свет и вопросительно посмотрела ему в глаза.
— Что ты? — застенчиво спросила она. — Смеешься моим глупостям — да? Это очень глупо, эта грусть — не правда ли?
Он молчал.
— Что ж ты молчишь? — спросила она с нетерпением.
— Ты долго молчала, хотя, конечно, знала, что я давно замечал за тобой, дай же мне помолчать и подумать. Ты мне задала нелегкую задачу.
— Вот ты теперь станешь думать, а я буду мучиться, что ты выдумаешь один про себя. Напрасно я сказала! — прибавила она. — Лучше говори что-нибудь…
— Что ж я тебе скажу? — задумчиво говорил он. — Может быть, в тебе проговаривается еще нервическое расстройство: тогда доктор, а не я, решит, что с тобой. Надо завтра послать… Если же не то… — начал он и задумался.
— Что "если же не то", говори! — нетерпеливо пристала она.
Он шел. все думая.
— Да ну! — говорила она, тряся его за руку.
— Может быть, это избыток воображения: ты слишком жива… а может быть, ты созрела до той поры… — вполголоса докончил он почти про себя.
— Говори, пожалуйста, вслух, Андрей! Терпеть не могу, когда ты ворчишь про себя! — жаловалась она. — Я насказала ему глупостей, а он повесил голову и шепчет что-то под нос! Мне даже страшно с тобой, здесь, в темноте…
— Что сказать — я не знаю… "грусть находит, какие-то вопросы тревожат": что из этого поймешь? Мы поговорим опять об этом и посмотрим: кажется, надо опять купаться в море…
— Ты сказал про себя: "Если же… может быть… созрела": что у тебя за мысль была? — спрашивала она.
— Я думал… — говорил он медленно, задумчиво высказываясь и сам не доверяя своей мысли, как будто тоже стыдясь своей речи, — вот видишь ли… бывают минуты… то есть я хочу сказать, если это не признак какого-нибудь расстройства, если ты совершенно здорова, то, может быть, ты созрела, подошла к той поре, когда остановился рост жизни… когда загадок нет, она открылась вся…
— Ты, кажется, хочешь сказать, что я состарилась? — живо перебила она. — Не смей! — Она даже погрозила ему. — Я еще молода, сильна… — прибавила она выпрямляясь.
Он засмеялся.
— Не бойся, — сказал он, — ты, кажется, не располагаешь состариться никогда! Нет, это не то… в старости силы падают и перестают бороться с жизнью. Нет, твоя грусть, томление — если это только то, что я думаю, — скорее признак силы… Поиски живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство жизнью… Это грусть души, вопрошающей жизнь о ее тайне… Может быть, и с тобой то же… Если это так — это не глупости.