— Отчего же плакать? — спросила она, и на щеках появились два розовые пятна.
— Мне все слышится ваш голос… я опять чувствую…
— Что? — сказала она, и слезы отхлынули от груди, она ждала напряженно.
Они подошли к крыльцу.
— Чувствую… — торопился досказать Обломов и остановился.
Она медленно, как будто с трудом, всходила по ступеням.
— Ту же музыку… то же… волнение… то же… чув… простите, простите — ей-богу, не могу сладить с собой…
— M-r Обломов… — строго начала она, потом вдруг лицо ее озарилось лучом улыбки, — я не сержусь, прощаю, — прибавила она мягко, — только вперед…
Она, не оборачиваясь, протянула ему назад руку, он схватил ее, поцеловал в ладонь, она тихо сжала его губы и мгновенно порхнула в стеклянную дверь, а он остался как вкопанный.
Долго он глядел ей вслед большими глазами, с разинутым ртом, долго поводил взглядом по кустам…
Прошли чужие, пролетела птица. Баба мимоходом спросила, не надо ли ему ягод — столбняк продолжался.
Он опять пошел тихонько по той же аллее и до половины ее дошел тихо, набрел на ландыши, которые уронила Ольга, на ветку сирени, которую она сорвала и с досадой бросила.
«Отчего это она?» — стал он соображать, припоминать…
— Дурак, дурак! — вдруг вслух сказал он, хватая ландыши, ветку, и почти бегом бросился по аллее. — Я прощенья просил, а она… ах, ужель?.. Какая мысль!
Счастливый, сияющий, точно «с месяцем во лбу», по выражению няньки, пришел он домой, сел в угол дивана и быстро начертил по пыли на столе крупными буквами: «Ольга».
— Ах, какая пыль! — очнувшись от восторга, заметил он. — Захар! Захар! — долго кричал он, потому что Захар сидел с кучерами у ворот, обращенных в переулок.
— Поди ты! — грозным шепотом говорила Анисья, дергая его за рукав. — Барин давно зовет тебя.
— Посмотри, Захар, что это такое? — сказал Илья Ильич, но мягко, с добротой: он сердиться был не в состоянии теперь. — Ты и здесь хочешь такой же беспорядок завести: пыль, паутину? Нет, извини, я не позволю! И так Ольга Сергеевна мне проходу не дает: «Вы любите, говорит, сор».
— Да, им хорошо говорить: у них пятеро людей, — заметил Захар, поворачиваясь к двери.
— Куда ты? Возьми да смети: здесь сесть нельзя, ни облокотиться… Ведь это гадость, это… обломовщина!
Захар надулся и стороной посмотрел на барина.
«Вона! — подумал он, — еще выдумал какое-то жалкое слово! А знакомое!»
— Ну, мети же, что стоишь? — сказал Обломов.
— Чего мести? Я мёл сегодня! — упрямо отвечал Захар.
— А откуда ж пыль, если мёл? Смотри, вон, вон! Чтоб не было! Сейчас смести!
— Я мёл, — твердил Захар, — не по десяти же раз мести! А пыль с улицы набирается… здесь поле, дача, пыли много на улице.
— Да ты, Захар Трофимыч, — начала Анисья, вдруг выглянув из другой комнаты, — напрасно сначала метешь пол, а потом со столов сметаешь: пыль-то опять и насядет… Ты бы прежде…
— Ты что тут пришла указывать? — яростно захрипел Захар. — Иди к своему месту!
— Где же это видано — сначала пол мести, а потом со столов убирать?.. Барин оттого и гневается…
— Ну, ну, ну! — закричал он, замахиваясь на нее локтем в грудь.
Она усмехнулась и спряталась. Обломов махнул и ему рукой, чтоб он шел вон. Он прилег на шитую подушку головой, приложил руку к сердцу и стал прислушиваться, как оно стучит.
«Ведь это вредно, — сказал он про себя. — Что делать? Если с доктором посоветоваться, он, пожалуй, в Абиссинию пошлет!»
Пока Захар и Анисья не были женаты, каждый из них занимался своею частью и не входил в чужую, то есть Анисья знала рынок и кухню и участвовала в убирании комнат только раз в год, когда мыли полы.
Но после свадьбы доступ в барские покои ей сделался свободнее. Она помогала Захару, и в комнатах стало чище, и вообще некоторые обязанности мужа она взяла на себя, частью добровольно, частью потому, что Захар деспотически возложил их на нее.
— На вот, выколоти-ко ковер, — хрипел он повелительно, или: — Ты бы перебрала вон, что там в углу навалено, да лишнее вынесла бы в кухню, — говорил он.
Так блаженствовал он с месяц: в комнатах чисто, барин не ворчит, «жалких слов» не говорит, и он, Захар, ничего не делает. Но это блаженство миновалось — и вот по какой причине.
Лишь только они с Анисьей принялись хозяйничать в барских комнатах вместе, Захар что ни сделает, окажется глупостью. Каждый шаг его — все не то и не так. Пятьдесят пять лет ходил он на белом свете с уверенностью, что все, что он ни делает, иначе и лучше сделано быть не может.
И вдруг теперь в две недели Анисья доказала ему, что он — хоть брось, и притом она делает это с такой обидной снисходительностью, так тихо, как делают только с детьми или с совершенными дураками, да еще усмехается, глядя на него.
— Ты, Захар Трофимыч, — ласково говорила она, — напрасно прежде закрываешь трубу, а потом форточки отворяешь: опять настудишь комнаты.
— А как же по-твоему? — с грубостью мужа спросил он, — когда же отворять?
— А когда затопишь: воздух и вытянет, а потом нагреется опять, — отвечала она тихо.
— Экая дура! — говорил он. — Двадцать лет я делал так, а для тебя менять стану…
На полке шкафа лежали у него вместе чай, сахар, лимон, серебро, тут же вакса, щетки и мыло.
Однажды он пришел и вдруг видит, что мыло лежит на умывальном столике, щетки и вакса в кухне на окне, а чай и сахар в особом ящике комода.
— Это ты что у меня тут все будоражишь по-своему — а? — грозно спросил он. — Я нарочно сложил все в один угол, чтоб под рукой было, а ты разбросала все по разным местам?