— Знаешь что, Илья? — сказал Штольц. — Ты рассуждаешь, точно древний: в старых книгах вот так все писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что еще? Продолжай.
— Что продолжать-то? Ты посмотри: ни на ком здесь нет свежего, здорового лица…
— Климат такой, — перебил Штольц. — Вон и у тебя лицо измято, а ты и не бегаешь, все лежишь.
— Ни у кого ясного, покойного взгляда, — продолжал Обломов, — все заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, тоской, болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим — нет, они бледнеют от успеха товарища. У одного забота: завтра в присутственное место зайти, дело пятый год тянется, противная сторона одолевает, и он пять лет носит одну мысль в голове, одно желание: сбить с ног другого и на его падении выстроить здание своего благосостояния. Пять лет ходить, сидеть и вздыхать в приемной — вот идеал и цель жизни! Другой мучится, что осужден ходить каждый день на службу и сидеть до пяти часов, а тот вздыхает тяжко, что нет ему такой благодати…
— Ты философ, Илья! — сказал Штольц. — Все хлопочут, только тебе ничего не нужно!
— Вот этот желтый господин в очках, — продолжал Обломов, — пристал ко мне: читал ли я речь какого-то депутата, и глаза вытаращил на меня, когда я сказал, что не читаю газет. И пошел о Людовике-Филиппе, точно как будто он родной отец ему. Потом привязался, как я думаю: отчего французский посланник выехал из Рима? Как, всю жизнь обречь себя на ежедневное заряжанье всесветными новостями, кричать неделю, пока не выкричишься? Сегодня Мехмет-Али послал корабль в Константинополь, и он ломает себе голову: зачем? Завтра не удалось Дон-Карлосу — и он в ужасной тревоге. Там роют канал, тут отряд войска послали на Восток, батюшки, загорелось! лица нет, бежит, кричит, как будто на него самого войско идет. Рассуждают, соображают вкривь и вкось, а самим скучно — не занимает это их, сквозь эти крики виден непробудный сон! Это им постороннее, они не в своей шапке ходят. Дела-то своего нет, они и разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему! А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать глубокую колею — это скучно, незаметно, там всезнание не поможет и пыль в глаза пустить некому.
— Ну, мы с тобой не разбросались, Илья. Где же наша скромная, трудовая тропинка? — спросил Штольц.
Обломов вдруг смолк.
— Да вот я кончу только… план… — сказал он. — Да бог с ними! — с досадой прибавил потом. — Я их не трогаю, ничего не ищу, я только не вижу нормальной жизни в этом. Нет, это не жизнь, а искажение нормы, идеала жизни, который указала природа целью человеку…
— Какой же это идеал, норма жизни?
Обломов не отвечал.
— Ну, скажи мне, какую бы ты начертал себе жизнь? — продолжал спрашивать Штольц.
— Я уж начертал.
— Что ж это такое? Расскажи, пожалуйста, как?
— Как? — сказал Обломов, перевертываясь на спину и глядя в потолок. — Да как! Уехал бы в деревню.
— Что ж тебе мешает?
— План не кончен. Потом я бы уехал не один, а с женой.
— А! вот что! Ну, с богом. Чего ж ты ждешь? Еще года три — четыре, никто за тебя не пойдет…
— Что делать, не судьба! — сказал Обломов, вздохнув. — Состояние не позволяет!
— Помилуй, а Обломовка? Триста душ!
— Так что ж? Чем тут жить, с женой?
— Вдвоем, чем жить!
— А дети пойдут?
— Детей воспитаешь, сами достанут, умей направить их так…
— Нет, что из дворян делать мастеровых! — сухо перебил Обломов. — Да и кроме детей, где же вдвоем? Это только так говорится — с женой вдвоем, а в самом-то деле только женился, тут наползет к тебе каких-то баб в дом. Загляну в любое семейство: родственницы не родственницы и не экономки, если не живут, так ходят каждый день кофе пить, обедать… Как же прокормить с тремя стами душ такой пансион?
— Ну хорошо, пусть тебе подарили бы еще триста тысяч, что б ты сделал? — спрашивал Штольц с сильно задетым любопытством.
— Сейчас же в ломбард, — сказал Обломов, — и жил бы процентами.
— Там мало процентов, отчего ж бы куда-нибудь в компанию, вот хоть в нашу?
— Нет, Андрей, меня не надуешь.
— Как: ты бы и мне не поверил?
— Ни за что, не то что тебе, а все может случиться: ну, как лопнет, вот я и без гроша. То ли дело в банк?
— Ну хорошо, что ж бы ты стал делать?
— Ну, приехал бы я в новый, покойно устроенный дом… В окрестности жили бы добрые соседи, ты, например… Да нет, ты не усидишь на одном месте…
— А ты разве усидел бы всегда? Никуда бы не поехал?
— Ни за что!
— Зачем же хлопочут строить везде железные дороги, пароходы, если идеал жизни — сидеть на месте? Подадим-ко, Илья, проект, чтоб остановились, мы ведь не поедем.
— И без нас много, мало ли управляющих, приказчиков, купцов, чиновников, праздных путешественников, у которых нет угла? Пусть ездят себе!
— А ты кто же?
Обломов молчал.
— К какому же разряду общества причисляешь ты себя?
— Спроси Захара, — сказал Обломов.
Штольц буквально исполнил желание Обломова.
— Захар! — закричал он.
Пришел Захар, с сонными глазами.
— Кто это такой лежит? — спросил Штольц.
Захар вдруг проснулся и стороной, подозрительно взглянул на Штольца, потом на Обломова.
— Как кто? Разве вы не видите?
— Не вижу, — сказал Штольц.
— Что за диковина? Это барин, Илья Ильич.
Он усмехнулся.
— Хорошо, ступай.
— Барин! — повторил Штольц и закатился хохотом.